— Ты что, всерьез влюблен в Лину?

— А тебе что за забота? — засмеялся он. — Все стараются в душу залезть. Кого люблю, кого ненавижу.

— Интересно просто, — безразлично сказала Анька и подняла свои прозрачные, как у кошки, глаза. — В нее все ваши мальчишки влюблены. Точно эпидемия. Выходит, и ты не устоял?

Черт его дернул ляпнуть:

— Я больше папу ее люблю. Как-никак академик. Приятный во всех отношениях родственничек.

Теперь ясно, что именно этот разговор и передали Лине.

Две недели Пашка не напоминал о себе, давая улечься обиде, забыть так больно ранившие слова, а затем подкараулил ее на улице. Он вышел из подворотни и тихо сказал:

— Прости меня.

Но Лина сделала вид, что не замечает его и прошла мимо. Тогда он догнал ее, пошел рядом:

— Ну виноват, ну сболтнул глупость, — он вспомнил афоризм, услышанный от Мишки Зайцева, и сейчас пользовался им: — Еще Корнель писал: «Кто много говорит, тот говорит много глупостей». Да и брага была чересчур крепкая. С кем не бывает?

Она даже не отозвалась, не посмотрела в его сторону, свернула в парадное.

И все же такую девушку, такой великолепный шанс устроить свою жизнь упускать нельзя. «Ничего, успокоится, передумает, — решил он. — Не такой я парень, чтобы мной бросаться».

Вечером третьего октября весь огромный кубрик первой роты с трехэтажными нарами до самого потолка, скупо освещенный двумя стосвечовыми лампочками, бурлил, словно нагретая до кипения вода. Поводом для всеобщего возбуждения послужило сделанное час назад майором объявление: «Согласно распоряжению народного комиссара военно-морского флота нашему курсу надлежит убыть на полуторамесячную практику на действующих флотах. Завтра командиры взводов представят мне списки, кто на какой флот желает ехать». Анохин замолчал, давая курсантам возможность переварить только что услышанную новость. Потом добавил:

— Перед практикой получите новые ботинки.

— Урра! — закричали курсанты, давно мечтавшие понюхать пороху. Ведь, за исключением двух взводов сталинградцев, никто из них не был на фронте. Значит, усиленно бродившие два месяца слухи оказались не досужим вымыслом, а имели под собой почву. Предполагалось, что большую половину практики курсанты проведут дублерами фельдшеров на кораблях и в частях боевых флотов, а затем две недели будут работать в госпиталях.

Новость о ботинках была тоже приятной. На год полагалось по паре хромовых и рабочих ботинок. Но давно прошли все сроки, ботинки износились, из них едва не торчали пальцы, а новых не выдавали. Дежурный по курсу докладывал майору Анохину: «По списку сто восемьдесят, в строю сто шестьдесят четыре, без ботинок шестнадцать».

У оставшихся без обуви курсантов преподаватели принимали зачеты и экзамены прямо в кубриках.

Для Васятки выбор флота не представлял проблемы. Ему было все равно куда ехать. Хоть к черту на кулички. Лишь бы там было кого оперировать. Уже несколько месяцев им владела одна мысль, одно желание — оперировать, набираться опыта. Преподавателям все время приходилось удерживать его от чрезмерной прыти. Он готов был резать всех подряд. Привозили больного с подозрением на аппендицит, показаний к срочной операции не было, следовало выждать, понаблюдать, но у Васятки чесались руки. Пока на третьем курсе к самостоятельным полостным операциям его не допускали, но ассистировал он чаще всех. На практических занятиях и дежурствах он колол, пунктировал, вырезал, вскрывал все, что было можно. В отличие от большинства своих товарищей, он не испытывал при этом ни робости, ни страха и отчаянно брался за все, за что никто другой браться не решался.

Косой доцент Малышев, которого Мызников ласково называл «петушок», говорил о Васятке:

— За время работы в клинике видел много увлеченных хирургией студентов, но такого, простите… — он делал паузу, подыскивая нужное слово, — такого негодяя вижу впервые. Позволь ему и он без колебаний будет резать даже здоровых.

— Факт, — смеялся Васятка. — Я и не скрываю. Как я в части буду оперировать, если в Академии не научился?

— Вы, товарищ Петров, не на необитаемый остров поедете и не на Северный полюс, — наставлял его Малышев. — На флоте много хороших хирургов. Будет у кого поучиться.

Паша Щекин твердо решил ехать на Балтику. Алексей Сикорский на Северный флот, только Миша Зайцев и его новый приятель Алик Грачев не говорили о практике, а были увлечены другими заботами. Их интересовали вопросы более масштабные. Возможно, они стояли на пороге великого открытия в философии, которое должно было перевернуть многие представления о развитии мира.

Началось все с того, что на лекции по диалектическому и историческому материализму, которую читал Мишин однофамилец подполковник Зайцев, Мишу внезапно осенила фантастическая по своей простоте идея: «А что если развитие общества подчиняется тем же законам, что неживой и живой мир?»

Тут же на лекции Миша поделился идеей со своим соседом Аликом, за что получил замечание от лектора.

— Если у вас, товарищ курсант, есть важное сообщение, то милости просим на кафедру, — предложил подполковник, прервав лекцию.

Возможно, будь на Мишином месте Васятка, он бы воспользовался предложением и сообщил о своей идее публично, но Миша на такой подвиг был не способен. Он лишь выждал несколько минут и, осторожно оглядываясь, снова зашептал в ухо Алика:

— Гегель считал, что развитие идет от простых форм к сложным. Помнишь его тезис, антитезис и синтез? Но ведь и в обществе есть аналогичные понятия. Первобытный коммунизм — тезис, феодальный строй — антитезис, коммунизм — синтез.

Алик сразу стал искать аналогии в живом мире.

— Простые доклеточные формы — тезис, — шептал он, как человек увлекающийся, сразу заразившийся идеей Миши. — Многоклеточный организм — антитезис, мозг — синтез.

— Конечно, — обрадовался Миша.

После лекции они побежали в библиотеку, чтобы проверить свои умозаключения. Оказывается, все не так просто. Подобные идеи уже приходили в головы многим философам и были отвергнуты самим развитием науки. И все же вечером Миша и Алик не могли успокоиться и продолжали возбужденно, перебивая друг друга, шептаться.

— Мы с тобой, Грач, чистые диалектики и понимаем, что так или иначе общество должно двигаться вперед по законам развития мира в целом.

— Жаль только, что мы плохо знаем физику, — с досадой говорил Алик.

Послышались шаркающие шаги командира роты и его хриплый прокуренный голос:

— Прекратить разговорчики!

Пять минут спустя все уже спали.

Младший лейтенант Сикорский лежал на койке в офицерском кубрике и думал о Лине. Он встречался с нею почти ежедневно. Единственная маленькая звездочка на погонах давала ему по сравнению с курсантами массу преимуществ. В том числе и право каждый день бывать в городе.

Их отношения складывались непросто. Внешне все обстояло вполне благополучно. Паша не мешал им. За все время он больше не сделал ни одной попытки помириться с Линой. Вел себя так, словно между ним и Линой давно и бесповоротно все кончено. И Лина никогда не вспоминала о нем. Но Алексей чувствовал, что Пашка часто незримо присутствует между ними. На недавнем концерте художественной самодеятельности Академии Щекин пел романс Глинки «Сомнение», пел здорово, с чувством:

Минует печальное время,
Мы снова обнимем друг друга…

Лина слушала его затаив дыхание, не шелохнувшись, словно застыв при игре в «замри». Алексей видел, как в темноте влажно блестят и светятся ее глаза, как подрагивают кончики длинных ресниц. Было очевидно, что хотя Лина и сказала, что «презирает этого грязного карьериста и кроме брезгливости ничего к нему не испытывает», дело обстоит не совсем так.

Он часто не понимал ее. Недавно она появилась на вечере в клубе железнодорожников в длинном платье, с оголенной спиной, с маленькими сережками в ушах. Среди кировских девчат, которые приходили в плохо отапливаемый клуб в валенках и платках, она казалась богиней, спустившейся с неба, таинственным видением, поэтическим призраком. Когда он спросил ее, зачем она так оделась, Лина ответила: