Последнее письмо от Миши пришло двадцать седьмого июля. Тося запомнила эту дату. В то воскресенье она четырнадцать часов подряд не выходила из операционной. Прямо на столе у них умерли двое раненых. С начальником поезда хирургом Софьей Ильиничной от усталости сделался обморок. Тося тоже обессилела до предела, едва держалась на ногах. Когда она, наконец, вошла к себе в купе и увидела на столике треугольник, надписанный крупным Мишиным почерком, еще подумала: «Прочту потом», но чисто машинально развернула его. Впервые Миша обращался к ней на «ты». То, что он называл ее на «вы», казалось ей диким, смешным. Она не привыкла к таким церемониям, считала их пережитком прошлого. Когда старый социал-демократ провизор из Мошкауце, у которого она решила не национализировать аптеку, хотел поцеловать ей руку, она спрятала ее за спину.

— Вот еще, — проговорила она. — Новости какие. Я же комсомолка.

— Вы женщина, — театрально воскликнул старый аптекарь. — И к тому же прекрасная.

«Получил, наконец, твое письмо, — писал Миша. — Твое чудесное, долгожданное письмо, которое я уже перечитал по крайней мере сто раз. Я знал, что обязательно получу его, и рад, что интуиция не обманула меня. Вот сейчас выдалась свободная минутка, я примостился в уголке, где никто не мешает и не лезет с расспросами, и снова осторожно вытащил его из кармана. Листки письма шуршат в моих пальцах. Я расправляю их и опять читаю. Многие фразы я уже знаю наизусть. Но все равно повторяю их снова и снова, испытывая необыкновенное наслаждение, будто слушаю чудесную музыку. Временами мне кажется, что я вижу и слышу тебя, даже могу осторожно коснуться твоих волос, плеча, щеки, и тогда по моей руке пробегает электрический ток. Как замечательно, что ты написала мне. Спасибо. Я никогда этого не забуду… Но что это за громкий непонятный шум? Я открываю глаза и вижу, что ребята уронили со стола алюминиевую кружку. Оказывается, я спал и твое письмо в моих руках было лишь сном… Но все равно, большое спасибо тебе за него. Миша».

Может быть, потому, что она так устала в тот день, что нервы были напряжены до предела, Тося заплакала и долго лежала под одеялом, держа письмо в руке. Впервые она думала о Мише с нежностью.

В конце июля 1943 года, когда занятия на третьем курсе шли полным ходом, приехал с фронта Васятка. Едва ли не в тот же день о его возвращении узнала вся Академия. Васятка всегда любил прихвастнуть, касалось ли это его прошлых охотничьих успехов или побед амурных. И то, и другое проконтролировать было трудно, и товарищи верили Васятке на слово. Лишь изредка для смеха кто-нибудь спрашивал:

— Скажи, Василий, а львов и тигров убивал?

— Нет у нас такого зверя, — серьезно отвечал Вася, не чувствуя подвоха. — Медведь — и то редкость.

— Значит, бил только беззащитных тварей? Зайчишек, белочек? Нехороший ты человек, Петров. Как считаете, ребята — хороший он?

— Шибко плохой, гадкий человек, — хором отвечали курсанты.

Васятка обиженно отходил в сторону. С чувством юмора у Петрова было явно не в порядке.

Но сейчас для хвастовства были вполне законные основания. В личной книжке снайпера Василия Петрова значилось семьдесят восемь убитых гитлеровцев. Все желающие, а их оказалось немало, могли полистать книжку и убедиться в подлинности записанных в ней цифр. Среди прочих, сраженных его рукой, значился один полковник и семеро младших офицеров. Заодно с книжкой Вася показывал две изрядно захватанные заметки о себе: одну в дивизионной газете, другую — в армейской. В них было приведено и его выступление на всеармейском слете снайперов. Оно заканчивалось словами: «Пока глаза видят врага, а рука твердо держит винтовку, обещаю уничтожать гитлеровцев, как бешеных собак». Только Мише он признался, что выступление для него написал парторг батальона. На груди Васятки красовались орден Красной Звезды и медаль «За отвагу» и было очевидно, что из всех уцелевших и вернувшихся на учебу курсантов Академии он был самым знаменитым. Несколько дней спустя в академической газете «Военно-морской врач» появилась статья. Она называлась: «Наш воспитанник В. Петров множит боевую славу Академии». Рядом был и портрет Васятки, и фотография развернутой снайперской книжки с цифрой 78.

Первую неделю он ходил надутый, как пузырь. О себе говорил не иначе, как «мы — фронтовики» и «у нас на фронте», но, надо отдать справедливость, быстро насладился славой, затих и целиком погрузился в занятия.

С фронта вернулось в Академию только тридцать шесть человек. Еще двадцать приехали позднее, они были приняты на младшие курсы. После окончания войны стало известно, что из двухсот курсантов, посланных на Сталинградский фронт, шестьдесят два были убиты и тяжело ранены. С остальными потеряли связь. В огромной многомиллионной армии, растянувшейся от Баренцева до Черного моря, затеряться было легче, чем игле в стоге сена.

Из фронтовиков создали два взвода. Одним командовал старший сержант Паша Щекин. В его взвод входили Миша Зайцев, Васятка, Егор Лобанов и Алик Грачев. Алик Грачев до фронта был во второй роте, и Миша с Васяткой плохо знали его. Сейчас Миша с ним дружит. Некрасивый, с длинной шеей и крупным носом, Алик чем-то притягивал ребят. Вторым взводом сталинградцев командовал сержант Витя Затоцкий. Он и раньше был крепыш, и на уроках анатомии Смирнов заставлял его раздеваться и демонстрировать мускулатуру. Теперь же он делал стойку на одной руке и легко крутил сальто. Фронт явно пошел ему на пользу.

После запасного полка, Сталинградского фронта, лечения в госпиталях, после всего того, что пришлось пережить за этот длинный и трудный год, первые лекции воспринимались по-новому: особенно остро, свежо, как откровение, почти как открытие.

— Я понял теперь, что означает часто встречающаяся в книгах фраза: «Он изменился», — рассуждал вслух Алик Грачев, обращаясь к Мише. — Совершенно иное отношение к оценке прошлых событий. Возьми лекции. Раньше едва ли не половина из нас спала на них. А теперь, я специально наблюдал, никто из сталинградцев не только не спит, но даже не читает посторонних книг.

Лекции на третьем курсе читало созвездие крупнейших профессоров — Мызников, Черняев, Савкин, Лазарев, Пайль.

Соломон Соломонович Пайль не входил, а вбегал в аудиторию, еще с порога увлекая слушателей своим рассказом:

— Дождливым летом 1936 года в прозекторскую Обуховской больницы, где я работал, привезли труп молодой женщины. Женщина была прекрасна. Я любовался ею точно картиной. Длинные, легкие, как пух, волосы, точеная шея, грудь. Мое внимание привлек необычный, показавшийся странным, цвет ее кожи…

Курсанты слушали его с неослабевающим вниманием. Он был великолепный лектор, не лишенный к тому же и актерского дарования. Два часа лекции пробегали незаметно. Пайль рассказывал о патологических процессах, которые происходят внутри человека при развитии болезни. В его изложении обычно наспех прочитываемый в учебниках раздел патогенеза и патологической анатомии выглядел захватывающе интересно. Больной еще ни о чем не догадывается. Зачатки болезни еще не видит врач, но она развивается.

— Великий Лериш писал: «Болезнь — это драма в двух актах, из которых первый разыгрывается в угрюмой тишине наших тканей при погашенных огнях. Когда появляется боль или другие неприятные явления, это почти всегда уже второй акт».

Развенчивать авторитеты, не оставлять камня на камне от чужих теорий, точек зрения было излюбленным делом Пайля. Чем большим был авторитет, тем с большей страстностью он обрушивался на него.

— Среди разнообразных давно известных анатомам проявлений рака желудка были выделены две клинико-анатомические формы — рак-мозговик и скирр, — медленно рассказывал он, маленькими шажками прохаживаясь по кафедре, разглаживая пальцем седую щеточку усов над по-юношески розовыми губами. — В учебниках, которыми вы пользуетесь, выделяют более подробные формы. Грибовидный, или полипозный, рак, инфильтрирующий, или диффузный, рак, сам по себе состоящий из ряда подвидов… Так должен сказать вам сразу, — Пайль на глазах преображался — голос его становился громче, звонче, расслабленная походка быстрой, напряженной, глаза вспыхивали молодым огнем. — Эта классификация не выдерживает никакой критики!